ООО «Союз писателей России»

Ростовское региональное отделение
Донская областная писательская организация (основана в 1923 г.)

Степные всполохи. Произведения, занявшие вторые места.

08:17:22 17/12/2018

Публикуем произведения, занявшие вторые места в конкурсе «Степные всполохи».

 

МОЛОДЁЖНЫЙ КОНКУРС

НОМИНАЦИЯ «ПРОЗА»

Макурин Денис (Холмогоры)

 

Рассказ

Глава I.  Удачно пристроились

 

Вышли мы как-то с Вовкой во двор. Решили прогуляться немножко, а тут дождь как зарядил. Всё небо серыми тучами закрылось – ни конца, ни края не видно.

Вовка говорит:

– Вот и отлично!

Я ему:

– Чего же хорошего? Дождь! Да ещё весь день лить будет.

– Будто я сам не вижу, что дождь. В библиотеку пойдём. Нам чтение на лето задано – забыл?

А я сижу голову чешу и про себя думаю: «Кто же про чтение на каникулах помнит? Конечно, забыл…»

А Вовка не унимается:

– Сходим книг наберём. В читальном зале посидим, новые журналы полистаем.

Нам для чтения на лето даже списки специальные выдали, чтобы мы помнили, что прочесть нужно. Вот мы и пришли, и стали ходить у стеллажей, книжки искать. Только по списку нам всё скучные попадались, для малышей. И мы другие выбрали: я – про необитаемый остров и туземцев, а Вовка – о капитане Немо и его подводной лодке «Наутилус».

Мы эти книги полистали немного, и они нам сразу понравились, особенно про подлодку. И я бы тоже такую книжку взял, но она одна была. Тогда мы с Вовкой подумали и договорились сразу книги не сдавать, а как прочитаем – поменяться. Ну, а когда наша библиотекарь Мария Владимировна их в карточки записала, мы в читальный зал отправились: там как раз новая подшивка «За рулём» появилась.

Сидим мы так в читальном зале, листаем журналы, на улице дождь, а у нас светло и тепло. И я подумал, что удачно мы пристроились: и не дома, и не вымокли. Вдруг по окну кто-то: «Цик, цик!»

 

 

Глава II. Зверь

 

Я Вовку локтем подтолкнул, говорю:

–  Слыхал?

А он:

– Нет, не отвлекайся. Смотри лучше, какой тут мотоцикл. Двухтактный двигатель, двадцать шесть лошадей – зверь!

Я поглядел, а он уже страницу перевернул. И там не мотоцикл, а ослик какой-то и пустыня кругом, а на самом верху надпись «Каракум». И я ему:

 – Ну, да! Зверюга.

 А по стеклу опять кто-то: «Ширк, ширк!» Тогда я не выдержал и к окну подбежал, гляжу, а там белка за раму держится и одной лапкой по стеклу: «Жух, жух!» – в гости просится. Я форточку открыл, а белка – шмыг – и по занавеске – вжить! А потом по карнизу – прыг, прыг – и уже на стеллаже уселась.

Там она сначала от дождя отряхнулась, устроилась поудобнее и давай лапками по мордашке водить, умываться да шубку свою растрёпанную расправлять. Я, как такую картину увидел, развеселился не на шутку и смеяться начал. А Вовка смотрит то на меня, то на белку, ничего понять не может, даже рот от удивления открыл. Чуть погодя он опомнился, конечно, и шёпотом меня спросил:

– Мишк, а это кто?

Я такого вопроса никак не ожидал, и мне от этого ещё веселее сделалось, поэтому я громче смеяться начал и сквозь смех ответил:

– Вовка, ты разве книжки не читаешь? Посмотри-ка повнимательнее, это же белка!

Вовка подошёл ко мне, посмотрел, как белка принюхивается и усиками из стороны в сторону водит, и тоже хохотать начал. 

 

 

Глава III. Глаза-бусинки

 

Белка сидит на стеллаже, носиком своим – шух, шух. А потом усиками потрусит, и я опять хохочу: «Хи-хи-хи! Ха-ха-ха!» Ну, очень смешно. И она снова умывается и снова – усиками. И мы уже вдвоём с Вовкой: «Хо-хо-хо! Ха-ха-ха!» Просто не знаю, что на нас нашло! Я уже начал думать, что сейчас от лопну смеха. Я так громко и долго хохотал, что похудел немножко.

И вот мы так с Вовкой смеялись, что не заметили, как библиотекарь зашла. Она, наверно, подумала, что мы хулиганим маленько, и поэтому с порога ругать нас стала:

– Вы что тут шумите?! Я вас сейчас домой отправлю!

А мы хором:

– Мария Владимировна, чего вы ругаетесь? Мы же не просто так, тут вот что, – и я на белку рукой показал.

В это время белка скакать начала. А Вовка согласился:

– Да мы же нечаянно!

Правда, в нашем скакательном крике Мария Владимировна ничего не поняла. И, наверное, поэтому с ней что-то странное случилось. Она замерла сначала, а потом как завопит:

– А-а-а! Крыса! – и в один миг на стул забралась.

Только зачем? Так она лишь ближе к крысе, то есть к белочке, стала. И от этого она ещё громче закричала:

– Караул! Спасите, помогите! 

Вовка ей:

– Мария Владимировна, вы разве книжки не читаете? Посмотрите-ка внимательнее, это же белка!

Тут, наконец-то, Мария Владимировна пригляделась и со стула слезла. Но подходить почему-то не стала, издалека сказала:

– Ой! И правда, белка. А откуда?

Я на форточку показал, а сам говорю:

– Да вы не бойтесь, подходите ближе. Посмотрите, какая она хорошенькая, глаза-бусинки, один лучше другого. Сама рыженькая, а хвост какой пушистый!

И я руку к белочке протянул, а она подбежала, понюхала и – цап, цап – меня своими лапками. Она подумала, что я её угостить хочу. Совсем ручная оказалась. Только у нас угощения не было, и мы с Вовкой немного расстроились, и белочка тоже.

 

 

Глава IV. Конфеты с орехами

 

После этого в читальном зале тишина настала. Лишь дождь сильнее по стеклу стучать начал. Мы уже совсем скисли, что так вышло: белочка в гости пришла, а у нас и полакомиться нечем. Обратно за стол сели, и я сказал:

 – Ничего не поделать.

А Вовка так сильно вздохнул, что журнал сам закрылся. 

Я руки на столе разложил и прилёг на них головой. Вдруг за спиной слышу, как обёртка от конфеты: «Шурш-ш-ш…» Я сразу же обернулся, потому что этот звук хорошо знаю. Поворачиваюсь, а наша белка шоколадную конфету грызёт. Не успела она ещё первую прожевать, а Мария Владимировна ей уже вторую развернула. Белка, конечно, обрадовалась, что на неё столько счастья свалилось. Ещё бы! Конфеты-то с орехами были.

Оказывается, пока мы с Вовкой вздыхали, Мария Владимировна угощение принесла. Она и нас угостила. И мы с Вовкой сказали:

– Спасибо!

Мы хоть и не белки, а конфеты тоже любим. Особенно шоколадные.

 

 

Глава V. Без имени 

 

Белке, видимо, очень понравилось угощение Марии Владимировны, и она около библиотеки поселилась.  

 Там рядом парк был: две сосны и берёза. И она в этом парке скворечник облюбовала. Пуху в него натаскала, шишек припасла. А когда мы с Вовкой шли в библиотеку, белка, увидев нас, всегда скакала к читальному залу. Знала, что мы ей гостинцы несём, и мы знали, что она нас ждёт с нетерпением.

А один раз мы с собой Юльку позвали, чтобы она тоже на белочку посмотрела. И представляете? Юлька с первого знакомства ей имя придумала – Стеша. И как мы только сами не додумались, что без имени нельзя?! А Стеша она, потому что стеснительная. 

 Белочка застеснялась, когда они знакомились. Юля хотела её орешками угостить, а Стеша взяла в лапки хвост и закрыла им свою мордашку. Потом, правда, лапку всё-таки протянула и орешек схватила. Только поздно, имя-то уже придумалось.

 А однажды мы узнали, что наша Стеша не только орехи любит, но и книжки тоже. Не кушать, конечно, а слушать. И узнали мы об этом случайно, когда сидели в читальном зале и рассматривали новый журнал «Техника  – молодёжи». С нами тогда ещё Юлька была, но сидела она не с нами. Её, видите ли, техника не интересует, поэтому она в сторонке какую-то свою книжку читала.

 

 

Глава VI. Собака вместо поросят

 

Через неделю, когда наша компания снова пришла в библиотеку, мы стали искать такую книгу, которая бы всем понравилась: и Юльке, и Стеше, и мне с Вовкой. Мы подошли к стеллажу и стали там немножко толкаться. Я сказал:

– Давайте эту!

А Юлька упёрлась:

– Нет, эту!

И мы даже слегка повздорили, потому что никак не могли решить, какая всё-таки лучше. Как вдруг одна книжка сама выпала. Прямо в руки. Получается, она как будто попросилась, чтобы её прочитали. «Приключения Васи Куролесова» называется. Вот мы и стали её читать. По очереди. 

Первым читал я. Потом передавал книжку Вовке. А когда он уставал, её брала Юлька. И у Юльки особенно хорошо получалось. Она и читала громче, чем я, и не спотыкалась, как Вовка. А Стеша просто заслушивалась, она тянула к нам свою мордочку и водила ушками. Особенно ей понравилось то место, где вместо поросят в мешке похрюкивал рыжий облезлый пёс. Стеша так смеялась, что икать стала и чуть с полки не упала.

Так Стеша и жила. Вместе с нами в читальный зал приходила, а когда библиотека закрывалась, в свой домик возвращалась. И всё бы хорошо, только про неё очень скоро белоснежная лайка по кличке Зима прознала. В воздухе, наверное, добычу учуяла. Зима каждый день стала прибегать под скворечник и лаять.

 

 

Глава VII. Как Мария Владимировна Зиму укротила

 

С утра Зима любила обойти свою территорию, проверить, все ли косточки лежат там, где она их припрятала. Потом она грызла и трепала свой любимый ботинок, притащенный неизвестно откуда. После чего громко пила воду из миски и отправлялась в парк портить нервы нашей белке. Прибежит, сядет под скворечник и лает, лает. А у Стеши от этого лая голова начинала болеть и нервы, наверное, расшатывались, поэтому очень скоро Стеша насовсем в библиотеку перебралась. Там-то ей всегда рады.

 Жила бы она так и в ус не дула, и о Зиме бы никогда не вспоминала, только в августе случилось вот что.

Сидели мы, как обычно, книжку Стеше читали. Неожиданно в зал влетела Зима. Вид у неё был взъерошенный, взлохмаченный, и по ней было видно, что она сейчас тут всё перевернёт вверх ногами. 

Это Нюрка-первоклашка за книжкой пришла и Зиму впустила. Она не знала, что Зима за Стешей охотится, подумала, что собачка скучает, поэтому скулит и в двери скребётся. Вот и решила пустить Зимушку в коридор ненадолго. Нюрка думала, что быстренько книгу возьмёт и вместе с собакой обратно на улицу выйдет, только у Зимы свои планы были. Когда Нюркадвери открыла, Зима в библиотеку ворвалась, как вихрь. Она так вбежала – обалдеть можно! И прямиком в читальный зал!

Хорошо, что с нами Мария Владимировна была. Оказалось, она не только второклассников или белку усмирить может, но и Зиму даже. Она вообще была не хуже цирковой укротительницы, хоть и побаивалась почему-то мышей.

Мария Владимировна поставила руки в боки и сказала командирским голосом:

– Не сметь!

И Зима застыла. Замерла по стойке смирно. Потом Мария Владимировна обратилась к Юле и сказала:

– Продолжай, Юленька!

И Юля продолжила читать, а все остальные слушали. И Мария Владимировна, и Стеша, и Зима тоже.

С того дня слушателей в нашем зале прибавилось. Мария Владимировна с девочками даже коврик для Зимы сшили. Из разноцветных тряпочек. И когда мы в выходные приходили почитать, приходила и Зима. Она ложилась на коврик, растопыривала свои уши и слушала. Смотрела на нас снизу вверх своими умными глазами, и очень тихо становилось в зале, оставалось только чтение.

Так мы до конца лета и проходили в библиотеку. Читали Зиме и Стеше. И под конец каникул у нас с Вовкой получалось не хуже, чем у Юльки. А когда мы в школу пошли и у нас там технику чтения проверили, то оказалось, что мы читаем лучше всех в классе.

 

 

Глава VIII. Кружок «Почитай-ка»

 

Когда Мария Владимировна узнала, что мы пятёрки по чтению получили, она решила целый литературный кружок устроить, «Почитай-ка» называется. Чтобы не только мы умели выразительно читать, а все. Даже первоклашки. А ещё те, кто совсем-совсем маленький и в садик ходит. Поэтому теперь мы стали два раза в неделю в библиотеку ходить и Зиму с собой звать. А без неё никакого кружка бы не вышло, потому что только она могла так слушать: внимательно и не перебивая. Зима нас не торопила и не поправляла, наоборот, легко терпела долгое время сидения или лежания.

Мы забегали после школы во двор и кричали:

– Зима, кружок! Читать, Зима!

И она бежала с нами в библиотеку, проходила в читальный зал, садилась на коврик и внимательно слушала. Стеша тоже слушала, но бывало, что и уснёт, если книжка скучная. Или, наоборот, начнёт скакать по стеллажам от радости, и тогда уже никто не читал, все только на Стешу и смотрели. А Зима другое дело, она никогда не подводила. Она и не скулила, и от блох не чесалась. Один раз только разлаялась, но там случай особенный был, сейчас расскажу.

 

 

Глава IХ. Справедливость

 

Как-то днём в субботу пришли мы на наш кружок. Вовка тогда выбрал книжку поменьше, ¬– он любил тонкие, особенно если вслух читать. Там и название коротенькое было – «Муму». Мы её раньше не читали, и по названию она нам показалась очень доброй и солнечной. К тому же, на обложке собачонка была нарисована. Вовка решил, что Зиме про собаку обязательно понравится. И сначала мы тоже так думали.

Про волшебство, приключения и котов очень много книг, а про собак мало, и это расстраивает. Наверное, Тургенев потому и написал про собачонку, что все собаки пожаловались: «Вон про остальных сколько! А про нас не пишут». Вот только рассказ у него получился очень уж синтими…, сантими…, сентиментиме…, грустный, в общем.

Мы слушали Вовку про то, как там один мужик траву косил и жил себе в деревне, а они приехали. И забрали его, и увезли, и сказали:

– Вот фартук, вот метла, вот двор. Работай!

Мужика звали Герасим, а ещё там Татьяна была, но она за другого замуж вышла. 

После отъезда Татьяны Герасим собачку спас, отпоил её молоком и назвал Муму. И когда Герасим с Мумуней игрался или за водой с ней ходил, история нам очень нравилась. Но потом Вовка начал читать то место, где Герасим кормил собачку размоченным хлебом и щами. И когда у Герасима слёзы начали капать, Зима вдруг что-то заподозрила. Она стала беспокоиться и поскуливать.

Затем Герасим взял во дворе кирпичи и сел в лодку. Он отплыл от города и в последний раз прижался лицом к Муму. Она повиливала ему хвостиком и улыбалась, а Вовка всё читал и читал, и голос у него всё тише и тише делался. Он смотрел то в книжку, то на Зиму. А Зима смотрела на Вовку, и глаза у неё становились мокрыми.

Мы слушали и не могли поверить, что Герасим утопит Муму, ведь она же ему доверяла и любила только его. Заглядывала в глаза и облизывала хозяину лицо, а он её предал. И хоть Герасим не слышал быстрого визга и всплеска, зато это горе слышали мы!

Когда Герасим открыл глаза и увидел только маленькие волны, мы все затихли. Вовка перестал читать и отвернулся к окну. Я колупал пальцем ноготь, а первоклашки тихонечко всхлипывали. И только Зима развылась во весь голос:

– У-у! У-у! Ау-у-у!

Вот как всем жалко Муму стало, и у всех появились слёзы от такой несправедливости. Оказывается, справедливым быть совсем нелегко. 

Ещё бы чуть-чуть, и мы все разрыдались бы и завыли, как Зима. Только Мария Владимировна нас снова выручила. У неё и для Зимы угощенье нашлось, и для нас чаепитие.

Мы сдвинули два стола, принесли из другой комнаты кружки и уселись пить чай с сушками. А Зима стучала хвостом по полу и звонко грызла сахарок.

 

 

Глава Х. Первые шаги к творчеству

 

Учебный год мы прожили хорошо. Прочитали много книжек. Зимой нам и Зиме ещё больше понравилось бывать в библиотеке, потому что можно было погреть уши, лапы и хвост. А Стеша шубку сменила и стала не рыжей, а серой. Но она ей не понадобилась, всё равно на улицу почти не выходила, зря только линяла.

Правда, народ в нашей «Почитай-ке» то прибывал, то убывал, а потом снова появлялся и опять исчезал. И сначала все новенькие знакомились со Стешей, но она всегда стеснялась и пряталась в коробку, там у неё домик устроен был. Потом подходили к нашей лайке. Зима подавала им лапу и жала руку, а они ей. После знакомства читали. На следующее занятие приходили уже другие ребята, а старые куда-то девались, и история повторялась. Зато мы с Вовкой ни одного занятия не пропустили, и Мария Владимировна решила нас к конкурсу чтецов подготовить. Для этого она стала развивать у нас литературную способность или творческую, в этом я немного запутался.

После зимних каникул, когда мы приходили в читальный зал, мы не просто художественно читали. Мария Владимировна учила нас сценической речи, чтобы мы как актёры выступали. А потом мы ещё и зубрили наши отрывки.

А весной нас вдвоём с Вовкой отправили в город на детский фестиваль «Первые шаги к творчеству». Дело серьёзное! Шутка ли?! Защищать честь холмогорской школы и нашего кружка «Почитай-ка». Но мы нормально подготовились, оставалось только выйти и рассказать отрывок из книги Аркадия Гайдара «Сказка о Военной Тайне, о Мальчише-Кибальчише и его твёрдом слове». 

Первым выступал мальчишка из тридцать седьмой школы. Я стоял за кулисами и не мог понять, что он, двоечник, что ли? Ну, кто так читает?! Я Вовке:

– Ты посмотри! Ну, что за человек? Ведь он спешит!

А на сцене мальчик читал:

– …Потом-была-площадь – Площадь-героев. И-там-был-пруд. А в пруду-плавали-красные-цветы.

– Слова, как кур, загоняет!

– И-ряд-тож-стоя-солдаты. Больш-и-серые...

– Он, что, не завтракал? Слова съедает!

После этого мальчика вышла девчонка из первой школы, представилась и начала тараторить:

–Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спалённая пожаром, французу отдана? Ведь были ж схватки боевые, да, говорят, ещё какие!

– Чего она орёт?! Её, что, режут, что ли? Ей только на линейке с докладом выступать.

Мы с Вовкой дослушать не успели, тут ведущая меня за руку треплет и спрашивает:

– Ты Воробьёв?

 Я кивнул.

– Сейчас твой выход!

Я тут же на сцену вышел, поклонился, представился:

– Миша Воробьёв, третий «А» класс, Холмогорская средняя школа имени Ломоносова! – и читать начал.

Только меня вдруг в пот бросило и от страха руки задрожали. И язык у меня будто сломался или вывихнулся, я не понял. Сам себя слышу и диву даюсь: сплошная «Каля-маля, купил коня». Голову поднял, а зрители смотрят на меня и между собой перешёптываются, осуждают и думают: «Вот какой неумёха вышел, двух слов связать не может». Я уже сбежать хотел, но тут Вовка на выручку вышел и начал вместе со мной читать:

– …Идут и головами покачивают. – Нет, – говорят они, – начальник наш Главный Буржуин. Бледный стоял он, Мальчиш, но гордый, и не сказал он нам Военной Тайны, потому что такое уж у него твёрдое слово. А когда мы уходили, то опустился он на пол, приложил ухо к тяжёлому камню холодного пола и, ты поверишь ли, о Главный Буржуин, улыбнулся он так, что вздрогнули мы, буржуины, и страшно нам стало, что не услышал ли он, как шагает по тайным ходам наша неминучая погибель?...

И я чуть снова дар речи не потерял. Только уже от уважения. Мы же с Вовкой соперничать должны! А он, оказывается, и мой отрывок выучил, и вышел меня от провала спасти. Тогда я всё вспомнил: и как себя на сцене вести, и как читать правильно, чтобы зритель, слушая, картину видел. Я представил тот холодный подвал и раненого Мальчиша, и проклятых буржуев с ножами и саблями, и как они пытали у Мальчиша Военную Тайну:

–… Что это за страна? – воскликнул тогда удивлённый Главный Буржуин. – Что же это такая за непонятная страна, в которой даже такие малыши знают Военную Тайну и так крепко держат своё твёрдое слово? Торопитесь же, буржуины, и погубите этого гордого Мальчиша. Заряжайте же пушки, вынимайте сабли, раскрывайте наши буржуинские знамёна, потому что слышу я, как трубят тревогу наши сигнальщики и машут флагами наши махальщики. Видно, будет у нас сейчас не лёгкий бой, а тяжёлая битва.

И погиб Мальчиш-Кибальчиш…

И Вовка видел то, что там происходило: как упал малыш на холодный пол, улыбнулся в последний раз и умер от ран. И Вовка тоже так рассказывал, что у всех рисовалась эта картина, а у кого-то даже слёзы были. Мы читали вместе без спешки и бубнёжа:

–… И в страхе бежал разбитый Главный Буржуин, громко проклиная эту страну с её удивительным народом, с её непобедимой армией и с её неразгаданной Военной Тайной…

Когда мы закончили мой отрывок, то стали читать Вовкин. Оказывается, пока каждый читал свой для Марии Владимировны, другой в это время тоже его слушал. Так и получилось, что я, кроме своего, Вовкин знал, а он мой запомнил. И Вовкин отрывок мы прочитали ещё лучше.

В конце выступления мы поклонились, а зал вдруг встал и начал в ладоши хлопать. Кто-то кричал:

– Браво! Бис! Бис!

А мы с Вовкой не знали, что такое «бис» и поклонились второй раз.

 

Черепанов Алексей (Красноярский край, Енисейск)

ПЕРЕД БОЕМ

Рассказ

 

Июльское солнце пригревало взъерошенную от снарядов землю. Горячую тишину наполнял неутомимый стрекот кузнечиков. Стояла невыносимая духота. Не было ни ветра, ни даже малого дуновения его.

Солдаты, измученные июльской жарой, прятались в окопах. Только здесь, в недрах сырой земли, прохладный воздух казался единственным спасением от палящего солнца. Бойцы штрафного батальона кучковались небольшими группами. Весело травили анекдоты и солдатские байки, рассматривали фотокарточки родных и близких, писали письма. Кто-то просто пытался провалиться в сон хоть на минутку. Но были и такие, которые молча наслаждались минутами блаженной тишины в столь суровое и жестокое время…

- Э-эх… - тяжело выдохнул Яковлев Митрий Петрович - седовласый, сухой старичок с жилистыми руками. Он, кряхтя себе под нос, медленно поднялся с места и, сморщившись, потянулся. Старые, усталые косточки хрустнули в потрёпанном временем теле. Прислонив винтовку к стенке окопа, он принялся руками тщательно массировать затёкшие колени.

- Чо, дядь Мить, старость не в радость? – весело осадил Акулин - лет тридцати приземистый, бритый наголо, со шрамом на левой скуле и с вечно детской ухмылочкой на круглом лице. Он сидел на ржавом ведре рядом с Яковлевым, ловко перебирая кривыми пальцами потёртую колоду карт.

Старик Яковлев, не обращая внимания на боевого товарища, ещё раз потянулся и медленно опустился на дно окопа. Он взял винтовку, и ласково поглаживая деревянный приклад, аккуратно уложил её на коленях. Вскинув голову и устремив задумчивый взгляд в голубое бездонное небо, старик непонятно чему улыбнувшись, снова тяжело вздохнул.

- Чо вздыхаешь, дядь Мить? – ткнул его в плечо Акулин.

Яковлев, стянув с седовласой головы пилотку, искоса глянул на него, а затем на колоду карт, которую Акулин продолжал ловко перебирать руками.

- Ты хоть когда-нибудь расстаешься со своими картами?

- Да ты чо, дядь Мить?! – весело выпалил тот. – Никогда. Карты для меня это как для тебя нательный крестик. Только он у тебя на шее болтается…

      -  Он не болтается, - прошипел старик.

      -  Базара нет. Оговорился. Так вот значит… у тебя он на шее, а у меня они… - он демонстративно покрутил колодой карт и, сунув их в нагрудный карман гимнастерки, постучал по нему ладонью: - они у меня всегда здесь, у сердца.

      -  Чушь несусветная, - хмыкнул недовольно старик. – Как можно сравнивать распятие Христа с колодой карт: веру в Бога, с искушением дьявола.

      -  На войне кто во что горазд верить, - встрял в разговор Егоров - худой, высокий парень лет двадцати пяти, с ввалившимися щеками и с большими иссиня-зелёными глазами. Стоя поодаль и уткнувшись плечом в бруствер, он напряженно сворачивал цигарку. Его фраза сорвалась с уст как бы между делом. 

      - Скорей бы уж в атаку, - тихо и даже как-то задумчиво выдохнул старик после небольшого молчания.

      - Ну ты загнул, дядь Мить, - изумился Акулин. – Тебе чего, помереть не терпится? Я вот, к примеру, свою встречу с костлявой не тороплю.

      - Ты-то, может, и не торопишь… - снова ввязался в разговор Егоров. – Да только она ведь не спросит.

      - А мне до фени! Это она вас не спросит, - Акулин натянуто улыбнулся, оглядывая боевых товарищей. – А я, между прочим, фартовый по жизни.

      - Какой ты? – хихикнул Егоров.

      - Зря смеёшься.

      - Вот то, что ты баламут и болтун несусветный, так это точно, - констатировал старик Яковлев, брезгливо посмотрев на Акулина.

      - Это мне и без вас известно. Можете ржать, как сивые мерины… А я вам скажу одно: фартовый я!

      - С чего такая уверенность?

      - Да с того! – огрызнулся Акулин. – Я, можно сказать, в рубашке родился. Вот, к примеру, случай один был… Решили мы, значит, с корешами кассу брать в одном небольшом магазинчике. Не успели мы туда войти, как бац... краснопёрые повсюду с валынами… Короче, началась канитель, совсем не детская. Кореша давай шмалять… Мусора тоже зажгли маслины… В общем не успел я опомниться, гляжу, а вокруг жмурики одни. Короче, пустили всех моих подельничков в расход. Жалко, конечно, хорошие пацаны были…

      - Ну и к чему ты это всё нам рассказываешь?

      - А к тому, дядь Мить, что меня ни одна маслина не задела. Все мимо прошли. И, значит, это что?..

      - Это значит, что дуракам везет, - усмехнулся Егоров, раскуривая цигарку.

      - Сам ты дурак, - огрызнулся тот. - Меня смерть сторонится.

      - Это сегодня сторонится, - убежденно саданул Егоров. – А завтра и по твою

грешную душонку заявится и спросит с тебя сполна.

      - Пусть попробует. У меня на неё свой оскал имеется.

      -  А я её не боюсь, - задумчиво, чуть ли ни полушепотом выдохнул старик. – Я, можно сказать, жду её как освобождения.

      - Освобождения от чего? – поинтересовался Акулин. 

      - Мне шестьдесят два года уже, - продолжил грустно старик, поглаживая пятернёй седую голову, - Пожил я своё сполна. Всякую жизнь повидал. И хорошую, и плохую… И кусала она меня, точно пёс остервенелый… Да и обласкан я ей вдоволь был… Как и многие на этой земле счастья с горем пополам хапнул… С ржаной коркой хлеба вкусил. Всякая она была… жизнь эта… И осадок от неё до сих пор вот здесь… - Яковлев кулаком застучал по груди. – Здесь… внутри… душу наизнанку пытается вывернуть. Всё, что дала жизнь эта, всё в одно мгновение отняла. Всё, кроме одного: веру в Бога… не сломила жизнь эта проклятая.

      Акулин с Егоровым заворожено глядели на старика. Слушали внимательно, курили.

      - Жену я в тридцать втором схоронил. Один тогда остался с двумя сыновьями. Тяжело было. До безумства жить не хотелось. Ведь мы с ней почитай двадцать пять лет душа в душу… Думал всё - не пережить утраты. А посмотрел в эти детские глаза и понял, что жить мне теперь только для них… - он внезапно замолчал, зажмурился. Морщинистые руки крепко сжали винтовку. По щекам побежали, пропитанные болью и горем, слёзы. Тяжело вздохнув, старик стиснул зубы от злости и с яростью в голосе продолжил: - А год назад… и их не стало. Обоих. Год прошёл, а похоронки до сих пор здесь у меня, в нагрудном кармане, под самым сердцем, - он принялся утирать слёзы, но всё было тщетно. Крупные капли накопленной боли не унимались, стекая по щекам. Душа мучительно заныла. Внутри всё полыхало пламенем. – Старший Сашка с техникой любил возиться. Двигатель мог за день разобрать и обратно собрать. Золотые руки. Никогда я его не видел мрачным. Постоянно улыбался. Улыбка у него была какая-то… детская что ли… А волосы чёрные как смоль… Сгорел заживо в танке под Смоленском. Хоронить даже нечего было. А младший Иван… во всём районе лучше его наездника не сыскать было. На фестивалях первые места брал. Коней шибко любил… А кудри у него какие были! Мягкие… Рыжие точно огонь. Это они ему от матери достались… В госпитале скончался от тяжёлых ранений. Я его, когда увидел, даже… и не признал. Лицо до ужаса обезображено… Волосы… волосы, как опалённые спички, покрытые пеплом и запёкшейся кровью… Оба сына. Две кровинки мои…

      Он склонил серебристую голову и, схватившись рукой за грудь, крепко зажмурился. Внезапная острая боль кольнула обветшалое годами сердце. Винтовка затряслась и медленно упала на землю.

      - Дядь Мить, ты чего? – Егоров склонился над стариком. – Ты в порядке, дядь Мить?

      - Не надо, - тяжело дыша, пролепетал он и, приподняв голову, натянуто улыбнулся. – Всё хорошо. Просто сердце что-то… От духоты наверно…

      - Может воды? – спросил Егоров и, не спеша опустился на землю, напротив старика, уткнувшись спиной о стенку окопа.

      - Сейчас бы сто грамм наркомовских, - кряхтя выпалил старик, поднимая с

земли винтовку и снова бережно уложив её на своих коленях, тихонько добавил: – Они добротней воды будут.

      - Ну, это само собой. Так кто ж их нам за так выдаст? - хмыкнул Егоров, затушив бычок.

      - Ничего, дядь Мить, прорвёмся. Спирта ныне - каюк, зато табачок знатный имеется, - Акулин протянул старику окурок. – Затянись, авось полегчает. Душу как говорится, отведёшь.

      Яковлев, взяв окурок, задумчиво помусолил его в руках. Синенький дымок пробивался, огибая потёртые пальцы, и медленно тоненькой струйкой тянулся вверх, растворяясь в полуденной духоте. Его глаза немного оживились, а на потрескавшихся губах полыхнула улыбка.

      - Ты чо, дядь Мить? Курить разучился? – подстегнул Акулин.

      - Не любила это дело Настасья, жена моя, - выпалил с нарочитым вздохом старик и, утерев вспотевшие губы, затянулся папироской. – Бранила меня шибко за это... А я выходил на веранду… Вот как сейчас помню: в правом углу в полу пятая дощечка сверху… Там у меня всегда кисет лежал и газетные листы. Табачок один в один вот точно такой же добротный был. Сосед Колька Рычков мне постоянно подкидывал. У него этого самосада всегда с лихвой было. Собственный-то не водился. Настасья эту дрянь на корню пресекала… И вот, я помню, уходил в сад, скручивал там цигарку и просто наслаждался вкусом отборного табачка, - он, послюнив пальцы, затушил окурок и, помолчав несколько секунд, сказал с сожалением: - А ведь сколь раз я ей обещал бросить… а так и не смог.

      Яковлев снова медленно сникал и, погружаясь в себя, мучительно блёк на глазах своих товарищей.  

      - Дядь Мить, ты в норме? – Акулин тронул старика за плечо. – Опять сердце?

      - Давай я санитара позову, - Егоров встал, встревожено глядя на Яковлева. – Не стоит с этим шутить.

      - Не нужно, - несколько охрипшим голосом остановил его старик. – Всё обойдётся. Спасибо тебе, сынок. От души спасибо.

      - Да ни к чему это, дядь Мить, - хмыкнул Егоров, отмахиваясь. – Что мы: нехристи что ли. Всё-таки вместе воюем. Одно добротное дело творим.

      - Красиво лепишь, Егоров, - саданул Акулин.

      - Да ну тебя! Арестантская ты душонка.

      - А ты душу мою не тронь. Не по зубам тебе душа моя каторжанская.

      - Да больно она мне нужна, - отмахнулся Егоров и сел на пустой ящик из-под снарядов. - Без толку с тобой разговаривать. Урка, одним словом.

      - Вот и не разговаривай, - съязвил Акулин и обратился к Яковлеву. – Слушай, дядь Мить, мне вот один вопрос покоя не даёт: как это тебя в штрафники угораздило? Со мной всё понятно. С Егоровым вон тоже…

      - А чего это тебе на счёт меня понятно? – Егоров обиженно напрягся. – Чо тебе

конкретно понятно?

      -  Да ты не быкуй!

      -  Любопытно? – улыбнулся старик, бросив взгляд на Акулина. – Боюсь, моя

история скучней твоей-то будет. Да и не столь это важно. А важно совсем другое… Важно не потерять и не растратить сути своей. Оставаться, как говорится, человеком. А где ты находишься в действующей армии или в штрафбате, или вообще в тылу – не главное. Главное, что цель у нас с вами одна – гнать в шею проклятого врага с Родины нашей. Вместе - мы сила. Одно бравое дело творим, - он, склонив голову, зачерпнул рукой горсть сырой земли и немного помолчав, добавил: - Земля эта наша. И пусть мы все разные. С разной верой в душе, с разным мыслями… Кто-то верит в бога, кто в чёрта, кто в силу оружия… Это не столь важно. Вера с граммом свинца на каждого своя. А вот Родина у нас с вами… Родина у нас одна и цель посему тоже одна…

      -  Моя цель не сдохнуть здесь, - беззаботно брякнул Акулин.

      -  Кто о чём, а вшивый о бане, - сделал вывод Егоров, снисходительно посмотрев на боевого товарища. – Всё за шкуру свою бережешься? Лучше послушай, что тебе человек говорит.

      -  А я разве не слушаю? – изумился Акулин и вновь обратился к старику. – Ты не обижайся, дядь Мить. Ты всё по теме базаришь. Даже не представляю, откуда в тебе такое красноречие. Тебе, дядь Мить, как минимум, батальоном надо командовать. Ты до войны, часом, не председателем горбатился?

      -  Нет, - сухо выдохнул старик. – Учительствовал я.

      -  Ничего себе, какие подробности. В жизни бы не подумал. А я даже пятилетку не закончил. Всё по вокзалам да по поездам шнырял… Так и полжизни псу под хвост. Но я на судьбу зла не держу. Хоть и сволочь она, но всё-таки улыбается мне изредка сквозь зубы, проклятая. Не раз меня от смерти отводила. Да и ещё сколь раз отведёт.

      Старик Яковлев задумчиво вздохнул, провёл рукой по небритой щеке и, откинув голову, смиренно заговорил:

      -  Умереть не страшно, жить намного страшней. Потому что жизнь – это и есть страх. Ты живёшь и боишься потерять кого-нибудь из своих родных и близких. И меня это стороной не обошло. Я и сейчас боюсь. Но только теперь я жизни боюсь. Боюсь аж до хруста в висках, - он крепко зажмурился, тряхнул головой. В груди снова кольнуло. Он сжал зубы от злости и, немного отдышавшись, сказал: - Один я остался, как волосинка на лысине. И дурно мне от этого. И страшит меня это одиночество пуще пули вражеской. Честно вам хочу сказать ребятки – боюсь. Боюсь дожить до победы. Ведь что меня ждёт после? Медали, реабилитация или лагеря? Нет, гораздо хуже – одиночество. День за днём, день за днём… Пока либо с ума не сойдёшь, либо руки на себе не наложишь. Ведь это одиночество будет душу

рвать, наизнанку выворачивать, душить медленно, с наслаждением… По мне уж

лучше здесь в бою умереть, чем там… одиноким, никому не нужным стариком. А жизнь моя… ещё год назад оборвалась, когда я этими собственными руками могилы копал своим сыновьям. Не они, мальчишки безусые, а я должен…

понимаете, я должен там лежать и гнить костьми. А вышло всё… - он не успел

договорить, как резкая острая боль огнём полыхнула в груди. Старик, болезненно морщась, снова схватился за сердце и, обмякнув, медленно повалился на сидевшего рядом Акулина.

      - Дядь Мить, что с тобой? – Егоров встревожено подскочил с места и, вынув трофейную фляжку, дрожащими руками стал откручивать алюминиевую крышечку, ни на секунду не сводя своего испуганного взгляда с Яковлева. – Держись, дядь Мить…

      - Что-то нехорошо мне… - с тяжелым хрипом выдохнул старик. – Сердце…

      - Тише, тише, дядь Мить, - затарахтел Акулин и, аккуратно приподняв ему голову, положил её себе на колени. – Молчи, ничего не говори. Береги силы, они тебе ещё понадобятся, чтоб фашиста гасить.

      - В горле… всё пересохло…

      - Сейчас, дядь Мить. Потерпи малёха… - с дрожью в голосе пролепетал Акулин и, стиснув зубы от злости, выдернул из рук Егорова фляжку, громко гаркнул: - Чего ты возишься как фраер залетный! Пулей дуй за лепилой.

      Егоров нервно заметался, растерянно моргая иссиня-зелёными глазами. Слова Акулина, будто молнией прошибли его с головы до ног. Он в ту же секунду схватил винтовку и рванул по окопу, в сторону блиндажа.

      Акулин, осторожно приподняв голову старика, поднёс к его пересохшим губам металлическое горлышко алюминиевой фляжки. Он глотал холодную с илистым вкусом воду мелкими судорожно укороченными глотками, а по бледным щекам бежали крохотные помутневшие ручейки.

      -  Держись, дядь Мить. Мы ещё с тобой повоюем, - успокаивая старика, произнес Акулин. – Ты только держись.

      Внезапно раздался суровый, но до боли знакомый надтреснутый голос комбата. Одна его фраза мгновенно качнула тишину и эхом покатилась по округе, бесследно растворяясь в высоте: «Батальон, приготовиться к бою!» В ту же секунду по окопам загремели каски, затворы, ящики с боеприпасами. Солдаты стояли в полный рост, каждый на своей боевой позиции, нервно сжимая вспотевшими руками оружие. Ждали следующей команды.

      Старик Яковлев, услышав команду «к бою», болезненно улыбнулся:

      - Чуть-чуть пораньше бы…

      - Тише, дядь Мить. Ещё повоюешь, какие твои годы.

      - Не придётся… - с подчеркнутым сожалением вымолвил старик, и, с трудом подняв тяжелые веки, заглянул с такой отцовской добротой в осунувшиеся глаза Акулина, тихо спросил: - Слушай… а как твое настоящее имя?

       Глядя пристально на болезненно-бледное лицо старика, Акулин почувствовал,

как холодок коснулся его взмокших рук, а подступивший комок душевной боли спазмом сдавил горло и эти, с хитрецой глаза, мгновенно налились слезами. Он не хотел, чтобы старик увидел, что и у него – каторжанина по жизни, где-то в самых

потаённых уголках души имеются человеческие чувства. Акулин, плотно сжав

губы, нахмурился, скрывая за безразличной суровостью, мужские слёзы, и ещё немного помолчав, смущенно бросил взгляд в сторону и с дрожащими нотками в голосе прошептал: 

      - Лёха…

      - Алексей… хорошее имя… - на лице старика полыхнула крошечная улыбка, но моментально стёрлась от острой колющей боли в области сердца. Он жадно ртом хватал пропитанный зноем воздух, а пальцы - будто острые ножи впивались в землю, и медленно скрипя ногтями о крохотные песчинки, неистово сжимались в кулаки, стараясь, хоть ещё на некоторое время удержаться всем своим естеством в этом мире. Он был готов к смерти и ждал её как освобождения, но не представлял себе, что это будет именно так: лёжа в окопе, на руках бывшего каторжанина, а ныне боевого товарища. Яковлев мечтал умереть в бою, а всё получилось совсем иначе. Не пуля смерти пронзила его сердце, а острая тупая боль суровой реальности.

      Никогда ещё не было Акулину так тяжело и горько на душе, как сейчас, глядя в бледное потускневшее лицо старика. Он видел, как, лёжа на его руках, тот корчится от острой изнуряющей боли. Акулин несмело провёл рукой по седым волосам старика и, как бы, пытаясь успокоить и ослабить эти муки, стал медленно, с дрожью в голосе вторить, не обращая внимания на подступающие слёзы:

      - Держись, дядь Мить, держись… Мы с тобой ещё повоюем. Слышишь?.. До самого Берлина эту мразь фашистскую гнать будем. Только не умирай, дядь Мить.  

      Акулин, крепко сжав зубы, бросил свой заплаканный взгляд вдаль убегающей траншее и, сплюнув, сдавлено выругался:

      - Где же этот Егоров, чёрт его дери!

      Внезапно старик, вытянув руку, вцепился мёртвой хваткой в пыльную гимнастёрку Акулина и, подтянув его к себе как можно ближе, тихо, с небольшими паузами между слов, стал шептать:

      - Алексей… пообещай мне…

      - Что, дядь Мить? – Акулин ощущал горячее и трепетное дыхание старика всем своим лицом.

      - Обещай мне, что никогда… эта немецкая сволочь не будет топтать нашу землю… - осевшим голосом молвил старик. - Ты неплохой человек… и я Христом Богом тебя прошу… оставь воровские замашки… Живи по совести… И проживи

эту жизнь так, чтоб тебе стыдно не было. Проживи её за моих сыновей… Ты всё пройдёшь… ты фартовый… Обещай мне... – ему было трудно говорить, он хрипел тяжело вздыхая, а когда сухость во рту мучительно щекотала горло, отворачивал голову в сторону и, судорожно морщась, откашливался. 

      - Я обещаю… - процедил Акулин.

      И снова надтреснутый голос комбата на высокой ноте привычно прокричал: «Вперед! В атаку! За Родину! Впе-рёд!..» Солдаты с дикими возгласами принялись

выпрыгивать из окопов. 

      Тишину буквально в клочья разорвали людские крики, бешеные стрекотания

автоматов и пулемётов, свист пуль и, сводящий с ума, стонущий звук вражеской

артиллерии. Всё в округе в одно мгновение загрохотало, содрогаясь в судорожных припадках войны. С низким нарастающим воем летели мины, впиваясь в недра земли и взбудоражив её, рвали на куски, разбрасывая дёрн по округе. С замирающим визгом неслись осколки, достигая своей цели, легко пронзая человеческие тела и заливая горячей алой кровью сотрясающую землю. Безоблачное, некогда ясное небо, заволокло едкой пылью, пепельным дымом и жёлтыми всполохами разрывов.   

      Акулин почувствовал усталыми руками, как тело Яковлева напряглось, дрогнула и внезапно отяжелело. Пули яростно рвали бруствер, и мелкий песок ручейком стекал на бледное лицо старика, засыпая открытые, но уже мёртвые глаза. Акулин прижал бездыханное тело старика к себе и, коснувшись дрожащими губами холодного морщинистого лба, со злостью в голосе выпалил:

      - Я обещаю, дядь Мить… Я тебе обещаю…

 

НОМИНАЦИЯ «ПОЭЗИЯ»

 

Панина Виктория (дер. Никулино, Тверская обл.)

 

Окололиричное

Цикл стихотворений

 

Снега

Накрыли город белые стога:
Он обесцвечен, обескровлен.
Идут, идут, идут, идут снега.
Не за тобой ли?

Несётся, спотыкаясь, по дворам
Хромое колесо метели,
И с ловкостью простого маляра
Пространство белит.

Кто раскрывает неба дряхлый зонт,
Давно необратимо спятил.
Без сил раскинул руки горизонт,
Как на распятье.

Земля нага под чистой простынёй.
И, кажется, что хочешь – требуй.
Но крошится без меры на неё
Большое небо.

Зима невозмутима и строга:
Как выжить, никому не скажет.
Идут, идут, идут, идут снега.
Идут за каждым.

 

Другу

 

Если боязно и тревожно

В эпицентре возможного взрыва,

Разминируй меня осторожно.

И красиво.

 

Пульс тактичен, как писк отсчёта,

Страшно в жизненных катакомбах.

Если здесь я – ты знаешь чётко:

В сердце бомба.

 

От неё проводов сплетенье

Длится прямо к тебе в руки.

В ком увидеть сапёра, если не

В близком друге.

 

В одинаково-мутные вены,

Запусти алкоголь и речи.

Что в какую - ты знаешь верно,

Безупречно.

 

Режь больное чутьём подкожным,

Острой правдой о самом личном.

Разминируй, уже не сложно.

Как обычно.

***

Дорога

 

Упруга и податлива педаль.

Пестрит полей цветущая расцветка.

Куда ведёт асфальтовая даль,

Пришитая к земле тугой разметкой?

 

Раскрученная битумная гладь,

Как эластичный бинт на ранах мира.

Дорогам снова впору бинтовать

Моей души порывы и нарывы.

 

Стеснённая тесьмой из тополей,

Бежит дорога без конца и края,

Несёт меня рекою по земле

И в небо неизбежное впадает.

 

Пейсонен Наталья Валерьевна (Сан Бенедетто дель Тронто, Италия )

Письма к Еве

Цикл  стихотворений

 

Здравствуй, Ева. Тебе не спится? И мне не спится.

За окном весна. За окном, не поверишь, как впредь - столица.

Только все тебя где-то носит, моя Жар-Птица,

не проститься с тобой никак и не откреститься

от тебя. Не послать тебя ни к такой-то матери, ни к чертям в подруги.

Все мне грезится прищур твой близорукий,

и копна твоих рыжих, и тоненькие запястья.

Кто снимает сандали с тебя, кто -  платья?

Кто ведет тебя под руку под каталонским небом,

где я будто бы был однажды? Где точно не был.

Не поверишь, Ева, здесь птицы сошли с ума, не дают проспаться.

И я, кажется, жив. Говорят, что нельзя сдаваться.

В телевизоре  врут,  социальных сетях народ не в себе. Как будто

Бог однажды с кем-то меня попутал

и отправил вот так вот на грешную землю вместо...,

где я чье-то чужое теперь занимаю место.

И ни что мне не мило, ни что меня здесь не держит.

Я купил себе новый Lexus, сменил одежду,

я нашел себе Маню, вывез ее в Европу.

Маня любит меня. Зовет меня мизантропом.

И, казалось бы, все у меня как у всей столицы.

Хватит, рыжая, сниться мне. Хватит сниться.

 

Ева-Ева, я болен тобой которое лето кряду,

я бы ради тебя любого наелся яду.

Я бы вплавь чрез любые моря, босиком - сквозь любую стужу.

Только ведь, я не нужен тебе. Совсем не нужен.

***

Ева пишет ему в ответ ровно восемь строк:

- Я разучилась любить или быть счастливой.

Видно я, мой друг, нахлебалась и сбилась с ног

в поисках сверхъестественного мотива

для простого человеческого (что ли) счастья.

Я давно раздарила подаренные мне платья,

вычеркнув тех, кто, кажется, их дарил.

В общем, та которую ты любил...

нет ее больше, слышишь, вот как-то так.

Дальше живи.  Он сжал и разжал кулак,

выдохнул, перечитал еще, а потом еще.

Долго слонялся, ежился под плащом,

вымокнув насквозь, долго курил, молчал,

что-то как будто жало ему в плечах.

 

Это больней, когда тебя не убьют, а ранят.

- Ева, зачем я знаю, что ты живешь?

Если бы можно было разрушить память.

Дождь продолжался,  серый московский дождь.

***

Как тебе в пестрой праздничной Барселоне,

окнами на SagradaFamilia, на чудаковатого Гауди?

Ты так хотела этого – вот,  получи-распишись. В погоне

за счастьем ты нагнала его. Впереди

еще много всякого будет. Ах да, здравствуй!

Перевернутый слабый текст мой (к тебе) - вверх дном.

Я по-прежнему здесь в Москве. Я хожу по Красной

площади c нелепым таким зонтом.

Я по-прежнему страшно влюблен. Не в тебя, нет, в память,

тонкокостная девочка на фоне Москвы-реки.

Мне давно бы пора все это уже оставить.

Как тебе чужие материки?

Я, наверное, знаю, зачем нам всучили счастье:

чтобы ты писала, чтоб я выживал как мог.

Я знакомился с Леной, знакомился с шустрой Настей,

- безрезультатно.  Доктор мне не помог.

Как тебе там, где спорят на каталанском,

где туристы на солнечнойLaRambla

жертвуют монеты дурацким маскам?

Где бы ты, бесстыжая, не была,

я ношу тебя здесь, в себе и по всем карманам

рассовал, как в детстве ценнейший дар -

монпансье и все, что вручала мама.

Хочешь, я пришлю тебе самовар?

Совершенно не нужный тебе, как и я по сути,

мой маленький тщеславный конквистадор.

Как оказалось, ты ядовитей ртути

и страшнее морфия, miamor.

***

Если мы с тобой когда-нибудь совпадем,

где-нибудь на пространстве старого континента,

обещай, что тогда сойдемся и снимем дом

в несколько счастливых квадратных метров.

Станем гулять вечерами, скрываться днем,

мерно тянуть портвейн из простых стаканов.

Просто пообещай, что однажды станем

ближе, если когда-нибудь совпадем

 

 

 

 

 

 

 

 

КОНКУРС АВТОРОВ СТАРШЕ 40 ЛЕТ

НОМИНАЦИЯ «ПРОЗА»

 

Безиков Сергей (Томск)

 

ВЕРАБЕЙ

Рассказ

 

Место рождения своё не выбираешь, это понятно всем. Выбрать можно только «смертушку», или умереть героем на поле боя, или просидеть подлецом в кустах, а потом сдыхать в полном презрении, но не о ней пойдёт речь.

Родился я не в Ясной поляне и не на кожаном диване, как Лев Толстой. А родился я на топчане, укрытом пуховой периною, в избе-гармошке, стоявшей в центре маленькой деревушки, которая растеклась по лесному увалу избами и домами, рубленными в венец и лапу в стародавние и нынешние времена.

Деревушку эту обосновали на юге Западной Сибири переселенцы из Белоруссии в конце девятнадцатого века. Строительство первых изб ими было закончено в зиму, аккурат в праздник Покрова Богородицы, поэтому и деревню назвали «Покровкой».

Моих пращуров называли «самоходами» и «чалдонами». Их сейчас нет в живых, но добрая память о них в моём сердце жива. Отец мой был «самоходом», а мать «чалдонкой». Родители отца появились в этих местах в связи с  проведением в России столыпинской реформы по переселению. Родители же матери были потомками первопроходцев  Сибири, которые со слов моей бабушки Сани, чалились (шли) с устья реки Дон в Сибирь во второй половине шестнадцатого века спасаясь от церковных реформ, потому как были они старообрядцами.

Чалдоны не жаловали самоходов, которые,  в свою очередь, платили им тем же, называя их «чалдонами-желтопузами» из-за их пристрастия к обильному чаепитию. В каждой чалдонской семье имелся ведёрный самовар и пили они чай всей семьёй вёдрами. Однако, так или иначе, семья, в которой суждено мне было родиться, вопреки расхожему мнению, была создана по любви, и как это бывает в жизни, через девять месяцев на свет появился я. По счастливому стечению обстоятельств появился в качестве подарка своей матери к Международному женскому дню восьмого марта.

Имя себе я выбрал сам. Моя бабушка Саня, сидя у  зыбки, перечисляла по памяти известные ей имена мальчиков, и я ей своим плачем дал знать, какое имя мне понравилось. Так, я стал Семёном.

С теплотой и обожанием вспоминаю свои детские годы, проведённые в деревне. Закрыв глаза, вижу свою бабулю, сидящую в горнице с веретеном у окна, и слышу её монотонное пение, поражавшее меня удивительным сплавом русского и белорусского языков:

Ох, как на крыше верабей,

Да, он сидит чиликает,

Ох, майей мамки дома нема,

Не кавабаяцца…

И вслед за пропетым куплетом несётся её призывный возглас:

— Сёмка, вставай! Ходь(иди) ко мне на кухню, а то исть(кушать) мне одной морготно(скучно), да и табе(тебе) пора  в школу тикать (идти).

Я встаю, иду за печку, бью ладошками по мокрому соску рукомойника и умываюсь. Выхожу с рушником в руках. 

— Бабушка, ты чё(что) так говоришь? Учительница кажет (говорит), что из-за тебя,  и я кажу неправильно.

— А пошто(почему) она скёт (стучит) ногами?

— Я ей прибаутку бабы Дуни казал.

— Кажи (расскажи) её и мне.

— Слухай. В одной семье не любили сноху-чалдонку, — начинаю я. — Однажды тятька спрашивает своих дочек: «Кто набздел в хате?» А те ему отвечают: «Это сноха». — Так её же нет в хате? — А это её андарак(юбка) бздит. 

Бабушка долго хохочет, потом называет меня  «верабеем», то бишь воробьем, и теребит мой чуб.

— Заес(заяц) упрел в чугунке, будешь его исть(кушать)?

— А откуда взялся у нас заес?

— Дед Яшка его вчерась(вчера) петлей словил.

— Не, я буду только калач и молоко.

Я быстро завтракаю, надеваю белую заячью шубку, валенки, шапку, перекидываю через плечо сшитую мне бабушкой холщевую сумку с букварём и тетрадками,  беру в руку таз и выскакиваю на улицу. Выбегаю на берег реки, сажусь в таз и, крутясь волчком, съезжаю на лёд. Дальше карабкаюсь на противоположный берег, и я в школе.

Учусь я в первом классе понарошку. Бабушка  договорилась с учительницей, чтобы та взяла меня в школу, потому как  все мои друзья  пошли в первый класс, а мне не хватило одного года.  А уж на следующий год, когда мои родители-нефтяники закончат свою работу в сейсмологической партии и  обоснуются в районном центре, то я пойду в первый класс со своими сверстниками.

Школа, в которой я учусь, четырёхлетка. Первый класс занимается в одной комнате с четвёртым, а второй с третьим. Меня уже дважды ставили в угол. Один раз за то, что на уроке рисования я подошёл к своему другу из четвёртого класса, у которого была контрольная работа по математике, а второй раз за рожицы, которые я ему строил.

На следующей неделе намечена свадьба моего дядьки Гришки. Деревня по этому случаю будет гулять несколько дней. Моей бабушке поручено сварить четыре фляги пива.  Она варит его уже две недели, поэтому я, чтобы не мешать ей, живу у дедушки Якова и его снохи Марфы.

— Сёмка, ты поедешь  со мной проверять петли на зайцев? — спрашивает меня с утра дед Яшка.

— Конечно, поеду, — отвечаю  ему.

— Тогда собирайся. Твои валенки на печи.

— А на чём поедем?

— На рыжей кобыле. Запряжём её в сани и поедем…

 

Ставить петли на зайцев и силки на куропаток мы с дедом обычно ходим пешком в ближайшие колки. Зайцев и куропаток развелось ныне много и мы всегда с добычей. Но сегодня нам надо поймать больше обычного, потому как на носу свадьба Гришки,  его младшего сына, и гостей будет много.

Мой отец называет деда Яшку ведуном-молитвенником, потому как он знает  много лечебных молитв и оказывает помощь всем деревенским. Дед Яков-старовер, он поклоняется отцу небесному — богу Сварогу и каким-то другим богам, а не одному богу Христу, как другие селяне. Он молится им перед сном и утренней звездой. Моя бабушка боится деда Якова, хотя он ей ничего плохого не сделал. Она говорит, что он знается с упырями и лесными берегинями. Дед не любит, что  бабушка  сквернословит и шутливо пугает её  порчей.

Я же деда считаю добрым волшебником. У него длинная седая борода, взгляд умный и проницательный. Он никогда не сквернословит, как это делают другие деревенские мужики, речь его спокойная, голос певучий.

Для своего колдовства дед Яшка собирает из семи родников, находящихся в излучинах реки, родниковую воду. Он набирает её в глиняные кринки (кувшины), затем смешивает и толчёт в ступе, чтобы она была истинно чистой и наполнена новой энергией. Когда она становится таковой, он расписывает её поверхность специальной палочкой — трезубом, вырезанной из священного дерева, которую называет «Яви-Нави-Прави».

Заговорив эту воду, он раздаёт селянам, но только тем, кто верит в её чудодейственную силу, а уж они  добавляют её в свои домовые бочки. Сам дед Яшка использует её, когда лечит людей, которых укусили змеи в период  сбора ими клюквы или брусники на болотах, а также от сглаза и напущенной на них порчи: заикания, недержания мочи, куриной слепоты и другой гадости.

Гадюк и прочих змей дед не боится. Он ловит их руками и затем удаляет из них яд. Носит он их для забавы на себе, под холщовой рубахой,  и этим самым шокирует селян, особенно деревенских девчат.

А ещё дед Яшка заготавливает в определённое время в лесу специальные чурбаки, освещает их своими молитвами и делает из них баклуши разных размеров, которые затем раздаёт мужикам, чтобы те вырезали из них игрушки и обереги для своих детей. Мне же он сделал двух коньков, которые будут оберегать меня всегда…

 

День выдаётся явно пригожий. Снег ослепительно блестит на солнце. В лесу тишина и покой. Зайчишка в это время отдыхает, забившись в коряги, после ночной кормёжки  в осиннике.

Ехать нам предстоит немного, версты четыре. Рыжуха, молодая кобыла, резво бежит, таща небольшие аккуратные сани, сделанные дедом специально для охоты. Я гляжу на заснеженные поляны, перелески, овраги, меж которых, скрытая под толщей льда течёт речушка с кротким названием «Ик» и у меня радостно на душе. Я чувствую природную красоту окружающего меня мира. Мне не ведома другая красота, в сравнении с которой я до конца смог бы постичь эту, данную мне с рождения. В первозданности детского восприятия, красота родных мест предстаёт предо мной во всём своём великолепии, от неё в груди  поднимается неописуемый восторг.

Я стою в санях, как и дед на коленях, держа в руках деревянный автомат с круглым магазином и звонкой металлической трещоткой, который изготовил мне отец в последний свой приезд домой.

Я усиленно верчу головой  по сторонам в надежде, что увижу свой главный охотничий трофей — лису и поражу её метким выстрелом из своего автомата.

Выезжаем на поле, затем спускаемся в открытую луговину, снова поднимаемся в гору. Там, на горе, виднеется продолговатый колок, в котором мы поставили большую часть своих петель и капканов.

Выезжаем на гору... И тут я вижу, что вдали на опушке леса стоят пять больших собак. Но, что-то меня пугает. Нет, это не собаки, проносится в моем сознании. Это волки! Тяну деда за рукав тулупа.

— Деда, это волки?

Дед вместо ответа останавливает кобылу и с досадой протягивает:

— Вот незадача какая. Забодай вас всех казел(козёл). Повыбегали…

 

Рыжуха — кобыла молодая и трусливая. Она пятится назад и заступает за оглоблю. Дед дёргает вожжами, пытаясь развернуть её. Но Рыжуха не может перешагнуть назад оглоблю, от страха храпит и бьёт копытами.

— Сёмка, внучок, держи вожжи в натяг, — кричит мне дед, выскакивая из саней.

Дед невероятным усилием своих старческих рук насилу вталкивает Рыжуху в оглобли и падает в сани. Кобыла разворачивается и с места берёт в карьер.

 Волки быстрыми скачками бегут к нам, наперерез саням. Мы успеваем проскочить. Они бегут позади саней, вытянувшись цепочкой. Впереди большими скачками отмахивает крупный, с оскалившейся пастью волк. Несомненно, это вожак. Уже метров пятнадцать отделяет его от наших саней.

— Сёмка, внучок, подлезай ко мне ближе, — подзывает меня дед.

Он прижимает меня к себе, не выпуская из рук вожжей, и принимается читать молитву:

Николай, угодник Божий, помощник Божий.

Ты и в поле, ты  и в дороге, ты и на небесах.

Заступись и сохрани раба младого Семёна,

От зверя лесного, лютого…

Вожак обходит сани, примериваясь к Рыжухе. Он не рычит, не пугает, он просто смотрит  на неё своими жёлтыми немигающими глазами.

Дед привстаёт и, держась левой рукой за укосину саней, хлещет вожака кнутом. Тот, лязгая зубами, прыгает в сторону, сбиваясь с бега... Сзади на него налетают другие волки. Вся стая кружится вокруг него. Он ощеривается, бьёт клыками одного, другого... И показав им свою силу и злость, снова, вырвавшись вперёд, легко догоняет наши сани.

Дед вновь привстаёт, хочет ещё раз огреть  кнутом вожака, но тот отбегает от саней подальше. С другой стороны, обходит сани волчица, у неё разорвано ухо, но тот же, немигающий, жёлтый свет её голодных глаз.

— Сатанинское отродье! — ругается на неё дед.

Я высовываю голову из-за его спины — до деревни остается совсем немного, уже слышится лай деревенских собак.

Вожак выравнивается с Рыжухой и прыгает на неё. Рыжуха шарахается в сторону, в сугроб... Сани переворачиваются: оглобли сворачивают хомут, он захлестывает Рыжухе горло. Она хрипит и бьётся в оглоблях. Волчица, настигшая её, с другой стороны, прыгает на неё и впивается клыками вбок.

Мы с дедом вываливаемся под ноги отставшим трём волкам. Один из них с ходу впивается клыками в тулуп деда и тут же получает от него удар японским штыком в брюшину.  Зверь кружится от боли  на окровавленном снегу, жалостливо визжа. Два других на какое-то мгновение отскакивают от нас.

Я, воодушевлённый решительными действиями деда, принимаюсь крутить трещотку своего деревянного автомата, при этом кричу что-то несуразное. Я расстреливаю волков, представляя, что это фашисты,  внезапно напавшие на нас. Фашистов я видел только в кино, но у меня стойкое убеждение, что их нужно расстреливать за все злодеяния, которые они сотворили.

 Волки, заслышав неожиданный для себя металлический треск, трусливо поджимают хвосты,  и, оставив нас, быстро бегут в сторону леса…

— Деда, миленький, мы победили фашистов? — плача навзрыд спрашиваю я его.

— Да, внучок. Мы их победили. Никола-угодник, твой заступник, не оставил нас в беде. Пойдём быстрее домой, мне нужно объяснить всё своим богам и просить их, чтобы они простили мне измену…

— Какую измену? — спрашиваю я.

 Но мой вопрос тонет в безмолвии. Дед, молча, высвобождает из упряжки раненую  кобылу, и мы идём к деревне, держа под уздцы перепуганное до смерти животное...

 

Вечером этого же дня дед Яшка неожиданно заболевает. Узнав об этом от своей бабушки, я спешу к нему.

Дед лежит в горнице на кровати, во всём чистом и белом.

— Деда, ты же не умрёшь? — заподозрив неладное, спрашиваю  я его.

— На все воля божья, — отвечает он мне явно слабым голосом. — Сёмка, не забудь, что ты отныне должен почитать своего спасителя Николу-Чудотворца — он самый старший среди святых.  Его я  просил в своей молитве спасти нас от волков, так как он не только истребитель змей, но и волчий пастырь.

— Хорошо, я буду его почитать, — клятвенно обещаю я деду. 

 

Утром следующего дня дед Яшка умирает. Свадьбу Григория переносят на осень.

Я долго горюю по  своему любимому деду и этим пугаю свою бабушку, поэтому она, втайне от моих родителей, решает свезти меня в район и там крестить в небольшой церквушке.

У попа, окрестившего меня, я спрашиваю:

— Есть ли в вашей церкви икона Николы-Чудотворца?

Он мне указывает на икону, стоящую рядом  с иконой Бога Христа. Никола-Чудотворец мне нравится. У него такая же, как у моего деда, аккуратная белая борода, высокий лоб, выступающие скулы, карие глаза и смуглая кожа.

— Расскажите мне о нём, — прошу я попа.

Поп улыбается мне и  принимается рассказывать о Николе-Чудотворце. Из его рассказа я узнаю, что это самый почитаемый святой и по значимости он приближается к почитанию самого Бога Христа. Ещё при жизни Никола в одном из своих морских путешествий воскресил моряка, сорвавшегося с корабельной оснастки в шторм и разбившегося насмерть.

— Никола-Чудотворец спас меня и деда от волков. И ещё мой дед говорил, что он их пастырь, и поэтому они послушались его, —  доверительно сообщаю я ему.

 

По дороге обратно в деревню, у меня никак из головы не выходит рассказ попа о том, что Никола- Чудотворец воскресил моряка. И уже вечером я интересуюсь у своей бабушки.

— А это правда, что Никола-Чудотворец оживил умершего  моряка?

— Правда, внучок!

— Тогда он может оживить и дедушку Яшку. Я попрошу его об этом.

Бабушка моя задумывается, затем молвит:

— Не надо его оживлять, он в раю, ему там сладко. А ещё я боюсь живых мертвецов…

Свет, падающий от керосиновой лампы на её старческое лицо, причудливо отражается дрожащими тенями на стене и пугает меня.

— Я тоже их боюсь, — признаюсь  я, и подсаживаюсь к бабушке поближе.

Она прижимает меня к себе со словами:

— Когда смерклось непотребно говорить о покойниках. Нехай (пусть) им будет гарно(спокойно).

— Нехай! — соглашаюсь я с ней…

 

 

НОМИНАЦИЯ «ПОЭЗИЯ»

 

 

Колесник Любовь (Москва )

 

Ржевский цикл

 

1

 

Уходя из Ржева, фашисты 1 марта согнали в Покровскую старообрядческую церковь всех, кто остался в живых – 248 человек из 40 000, заперли и заминировали. 3 марта советские войска заняли город и освободили пленников. 

 

В синем марте холодно, как в аду.

В церкви детский плач, выноси святых.

Накормить бы всех, приложить к кресту…

Ни креста, ни хлеба.

Вдали затих

грохот бронетанковый, смертный бой,

и такая встала до звона тишь -

непонятно, умер или живой.

По взрывчатке ходит дурная мышь –

или от шинели горелый клок

ветром пошевеливает слегка.

Страшной сажей вымазан белый бок

в церковь залетевшего голубка -

он по-человечески присмирел,

как по-человечески умирал.

- Правда, не рёвет уже артобстрел!

Слышишь, не реви уже!

 

Отпирал

их солдатик лет может двадцати,

длинный, как коломенская верста.

Не герой и даже не командир

им похожим виделся на Христа.

Это было уймищу лет назад,

может и в живых никого из них.

Ржевский синий март и горелый ад

затянулся жизнью и подзатих.

Над Покровской церковью - стужи свист.

Я с гвоздикой рядышком притулюсь.

Атеист я бабушка, аметист.

Но сегодня, кажется, помолюсь.

 

2

 

 

14 октября - день начала оккупации Ржева...

 

Стоял Покров. Седой была трава.

Прозрачным льдом затягивались броды.

Дышали бабы детям в рукава,

крестясь на облака и самолеты.

Студеный ветер нес горелый прах.

Калина индевела за калиткой,

и ягодная горечь на губах

была еще одной немой молитвой:

"А вдруг он выжил в месиве фронтов..."

 

Качала лодки медленная Волга,

качали колыбели руки вдов

и яблоня кровила от осколка.

Гноился глиной ледяной окоп

на месте сада; в горло било сердце,

как в землю заступ. Пот стекал на лоб.

И кто-то вдруг сказал:

- Смотрите, немцы.

 

3

 

 

Г. В. Нестеровой

 

Бабушка ворчала: всё про любовь!

Про войну и Сталина напиши,

как в боях за родину лили кровь,

как сурепку ели и камыши,

как до бурой юшки из-под ногтей

разбирали церковь по кирпичам,

как рожали в поле своих детей.

и они не плакали по ночам.

Как сидел на лавке дедуля твой

и, отставив наискосок протез,

вспоминал налет, и моторный вой,

и глаза санитарки, и красный крест.

Напиши, как работали на износ,

как стояла беременной за станком,

тридцать восемь градусов был мороз.

Четверых родила я мирком-ладком,

а сынок-то помер; кричит свекровь,

по щекам его хлещет: дыши, дыши!

В общем ты пиши про свою любовь,

про войну и Сталина не пиши.

 

Советников Леонид (Рыбинск)

 

ВЕНОК

 

Плету на гроб себе венок…

Г. И.

 

 

                                   Глаголет время нашими устами,

                                   Но внятный смысл не нужен никому.

               Что люди, даже ангелы устали

                                   От тьмы словес, стремящихся во тьму.

                                   Терялись дни. Пустели птичьи станы.

                                   Уже казаться стало, что пойму

                                   И тягу листьев к свежему холму,

                                   И звон в ушах, и шёпот над крестами…

                                   Всё то, что нам порой не суждено

                                   Постигнуть, умерев. И лишь по хвое

                                   Плывя и отвергая всё живое,

                                   Почуешь вдруг: рифмуя жизнь, чудно?,

                                   Стремленье к рифме? гармоничней вдвое!

                                   Ему что мёд, что дёготь – всё одно.

 

Ему что мёд, что дёготь – всё одно.

Как пожиратель образов культурных,

 Оно игрой бандюг увлечено

Не меньше, чем героев на котурнах.

А нет героя? Что ж, берёт зерно

И, схоронив в полях литературных,

Ждёт, как оно на сагах да ноктюрнах

Растёт и превращается… в бревно.

Лиса: «Какую пьесу ни поставим,

А всё мертво». Кот, плача: «Балаган!»

Поёт: «О, дайте, дайте мне наган…»

Лиса: «Наган? Здесь шпаги не из стали!»

 Сцепились, рвут друг друга, шум и гам –

Оберегай, спрягай, меняй местами…

 

                          Оберегай, спрягай, меняй местами –

 Покамест все, как дети, гомонят,

Покуда гладко-голо не предстали

Уложенными в поглагольный ряд:

Бесхвостые и с длинными хвостами,

Причастные к чему-то и навряд…

Искусство строчки перейдёт в наряд,

Кроящийся умелыми перстами.

 О, время, ты на всех, как полотно,

Сидишь своей изнанкой иль основой!

По Лагерной блуждая, по Крестовой,

По Столбовой, когда совсем темно,

На сноске спотыкаюсь я, как новой:

Род или вид – не пощадит оно.

 

Род или вид – не пощадит оно,

Но мне-то что от вида или рода?

Хоть облачён во времени рядно,

 Как в плотские мученья Квазимодо,

 Пусть и живу на родине я, но

Не узнаю ни церкви, ни прихода.

Помимо снега, лишь чужая мода,

Чужие речи, чуждое кино…

Здесь можно бы и кончить на октаве,

Но женский род лишь этого и ждёт.

Вот кончу здесь, и вымрет весь народ

Читающий. Поэт кончать не в праве –

Вот парадокс! И что там вид иль род,

Где слово? – На иудиной подставе.

 

Где слово? – На иудиной подставе:

«Даю дрозда»… «целую нежно в лоб»…

«ЧП Харон: мочу на переправе»…

«В кафе Анчаръ… и порчу, и озноб»…

«Подайте брату рушкому» – картавя…

«С утра на роль Карениной, для проб»…

 «Плету венки на свадьбу и на гроб»… –

 Ну где, когда, в каком ещё астрале

Нам втюхивали это толокно?

 Спой, Хрюня, «спят усталые людишки» –

Пока от крыши далеко до крышки,

 Нет лучше средства улететь в окно.

 Там некто наши ведает делишки

И молча бродит или пьёт вино.

 

И молча бродит или пьёт вино

Средь Буратин, не давших яблок Некту.

Ужели всё навек обречено?

И скоро поведут на суд к Префекту.

На мировое опускаясь дно,

Не уступить унынью иль аффекту

Так трудно. Будто вместо церкви в секту

 Попал, а там от мертвецов – черно.

Ещё и намекнут: в себе ль, милейший,

Играть на все извольте в казино.

Вы что-то о любви… о ней умно

Вам в чайна-тауне станцуют гейши.

Потом на «ты», как загодя к умершим:

Юродивинка, наша ты давно!

 

Юродивинка наша, ты давно

Своим серпом пугаешь иностранцев.

Приедет, скажем, под Бородино

Любезнейший француз, учитель танцев,

С клевреткой – тонкой, как веретено.

 Покрутятся в леске и возле шанцев,

А там уж шайка юных оборванцев,

Играющая в «слабое звено»:

«Эй, дядя, что вы к женщине пристали?

Здесь много лет назад Наполеон

Пристал к столице и понёс урон!»

И так серпом причешут куст, что краля

 Уж брошена одна считать ворон,

Излишня, как божок на пьедестале!

 

Излишня, как божок на пьедестале,

 Слепая Правда с факелом в руке.

Нас выгоды её уже достали!

Что взвешивать, коль жизнь на волоске?

Мне звёзды не за доллары блистали,

И не за золото, накоротке,

Встречал лучей, плывущих по реке,

Я утренние розовые стаи.

Там, в оны дни отсутствия нажив,

На отмелях речного поворота,

Меня учили камешков долота

Упругой мере слов. И, как ножи,

Немые рыбы пели безо лжи:

В поэзии не мера полорота…

 

В поэзии не мера полорота:

В дыму, в огне, в сияньи, в кружевах

 Нет ни звезды, ни женщины – всего-то

Какой-то сор, горящий на словах.

На деле – то ж усердье рифмоплёта,

Заслышавшего общий шум в ветвях

И жаждущего: как бы к слову «страх»

Приладить ощущение полёта?

Всё небо тлело в розах огневых –

Без разницы, Россия или Ницца.

 Как будто бы взялось осуществиться

Обещанное, но огонь «шутих»

Иссяк. – Не райская блистала птица,

А перебор приёмов записных.

 

А перебор приёмов записных

 Не раскрывает образа. Приёмов

Легко добиться, только вот от них

Такой же прок, как от Фомы с Ерёмой.

Кто эти двое? Может, на двоих

Соображали? Всё покрыто дрёмой.

А если вместе к Фенечке ядрёной

Пошли и там решили «на троих»?

Приём о том не булькает ни звука,

Кто сватом был, а кто «из двух» жених.

В себя приём уходит, будто псих,

И жаждет повторений – вот в чём мука,

Вот почему так часто сходит с рук, а

 Не через губы возникает стих.

 

Не через губы возникает стих

И не изгнанник про?клятой эпохи.

 Она проходит, требуя шумих, –

Он тихо обездолен, как все лохи.

Не крут, но отрицает власть крутых,

 Безвестен, но дела его не плохи,

Коль вдохновенны выдохи и вдохи,

 Как результат смирений золотых.

Такому Ладе не страшны тенёта,

Он лишь любовью сердца уловим.

Но даже автор расстаётся с ним:

Как для музы?ки замирает нота,

Как Бога ищет грешный пилигрим, –

Он движется сквозь времени ворота.

 

Он движется сквозь времени ворота,

Реален, как конкретный соловей:

На слух маэстро, а поймай на фото –

Невзрачная свистулька без затей.

Природа знает силу окорота,

Упругость сжатой формы, только в ней

Так тесно – и поэтому вольней,

Мучительней о счастье петь охота!

И вот звучит… На листьях облепих

Боярышницы млеют. Серебристо

От тополей и ландышей – монисто

Надела ночь. Окрестный мир притих,

Как паучок с крестом евангелиста,

Высвобождаясь из потуг своих.

 

Высвобождаясь из потуг своих,

Плодит сегодня время не героев.

«Купи-продай», как поголовный свих,

Грозит, что мы самих себя зароем.

Иль ради взяток, шмоток, чаевых

Заделаемся клерками, всем роем

Мы свой, мы наш, мы новый мир построим,

Давясь пыльцой разрух-неразберих.

И станет верхом творчества работа,

И будет богом быт, что всех заел.

И временем – поток привычных дел.

И счастьем – ощущение оплота…

Ещё бы этого от нас хотел

Уверенный, что обретёт кого-то!

 

Уверенный, что обретёт кого-то,

Жалеет, любит нас и бережёт.

Вздыхает, будто автор «Идиота»,

Иль в русской печке снова души жжёт.

 А мы всё ждём иного оборота,

Как будто что-то знаем наперёд.

Наивный до беспамятства народ,

Глотнувший всласть водицы из болота!

Готовы из-за разной ерунды

Бодаться и валяться под кустами

Упившись – право, что бы сталось с нами,

Когда б на свете не было беды?

Как струи мёртвой и живой воды,

Глаголет время нашими устами.

 

 …………………………….Акромагистрал

 

 Глаголет время нашими устами,

 Ему что мёд, что дёготь – всё одно.

Оберегай, спрягай, меняй местами

Род или вид – не пощадит оно.

 Где слово? – На иудиной подставе

И молча бродит или пьёт вино.

Юродивинка наша, ты давно

Излишня, как божок на пьедестале.

 В поэзии не мера полорота,

А перебор приёмов записных.

Не через губы возникает стих –

Он движется сквозь времени ворота,

 Высвобождаясь из потуг своих,

Уверенный, что обретёт кого-то.

 

 

НОМИНАЦИЯ «ПУБЛИЦИСТИКА»

 

Канавщиков  Андрей (Великие Луки)

                                                                                       

«Чтоб в душу не шла гангрена…»

Очерк

Если революцию нельзя остановить, её нужно возглавить. Если советское прошлое нельзя отменить, его нужно адаптировать должным образом и подменить до неузнаваемости. Лучше полной.

Так, видимо, рассуждали организаторы выставки в «Манеже» под названием «Романтический реализм. Советская живопись 1925-1945». Для более эффективной промывки мозгов выставка имела свободный вход, а каждый посетитель получал бесплатный цветной буклет с подробным изложением того, как ко всему увиденному следует относиться.

Рассудим логически. Подмена понятий начинается уже в названии. Предполагая наличие некоего незыблемого «реализма», который, дескать, во времена СССР всем заправлял и всё направлял.

В действительности, реалистами не были ни Дейнека, представленный на выставке, ни тем более Лабас с его дирижаблями. Нельзя причислить к стану однозначного реализма ни Сарьяна, ни других, менее известных художников масштаба Адливанкина с его «Ударником».

Советская живопись была полифоничной, богатой на краски и оттенки, на героев и художественные приёмы. Ни в какое прокрустово ложе идеологии Советская власть искусство не загоняла.

Наоборот. Выставка в «Манеже» даже на пространстве 80 полотен из собраний ведущих картинных галерей страны самым упёртым и политизированным раскрывала глаза. Показывая, что советская живопись вовсе не цедила манную кашку бескрылого кондового реализма.

Что ей были близки все виды и формы выражения действительности. Что в этом полифоническом единстве строительства нового мира находилось место и И. Бродскому с его каноническим реализмом вроде «II Конгресса Коминтерна», и декоративно-солнечному В. Сварогу, и конструктивисту Н. Денисовскому с его принципиально-обезличенным «Выпуском чугуна», и лирической «Весне» К. Петрова-Водкина, и сюжетному психологизму С. Герасимова («Мать партизана»), А. Пластова («Фашист пролетел»), и нарочитой иконописности П. Корина в портрете Александра Невского…

В отличие от нынешнего времени жесточайшей художественной цензуры, когда за изображение полового члена можно и Государственную премию отхватить, а портрет какой-нибудь передовой доярки не возьмут даже бесплатно и в прихожую провинциального ДК.

Показательно, что все подлинные художественные величины, прозвучавшие тогда, в эпоху Герасимова и Дейнеки, с успехом прошли проверку временем. И те, кто был на слуху, реально, являлись не дутыми, не вымученными, не назначенными кем-то творцами.

Тот же Исаак Бродский. Можно ёрничать на тему героев его полотен, хихикать в ладошку при виде Ленина, но художественный профессионализм, сюжетную точность, чувство цвета и композиции отрицать можно лишь из чувства противоречия или с некоторого идейного перепоя.

Советское искусство не выползло из пробирки, шевеля жалкими лапками. Оно не было рождено по разнарядке ЦК ВКП (б). Оно органически вырастало из всего предшествующего массива живописи, находясь логически выверенным ответом на вековечные вопросы, которые русское искусство изначально ставило себе.

Художник И. Н. Крамской говорил в письме В. В. Стасову от 20 апреля 1884 года: «Нужен голос, громко, как труба, провозглашающий, что без идеи нет искусства, но в то же время, и ещё более того, без живописи живой и разительной нет картин, а есть благие намерения, и только». И советская эпоха дала такой голос, дала такую живую и разительную живопись.

Кто-то, возможно, поспешит с «уточнениями». Дескать, по мере того как кровожадный и зловещий Сталин прибирал власть к рукам, в стране становилось меньше творческой свободы.

Но, может быть, это не «свободы» становилось меньше, а банальная пена в пивной кружке оседала? Когда тот же Лабас с его безликими контурами пафосного «Дирижабля и детдома», где есть только настроение и порыв, но нет ни живых людей, ни живой мысли, объективно, в исторической перспективе оказывался на голову ниже вроде бы таких же пафосных «Трубачей Первой конной армии» Грекова, где есть уже и живые люди, и живая мысль. Может быть, так?

Во всяком случае, советская живопись 1925-1945 годов была совершенно разной. Но уж никак не заведомо реалистичной, как заявляют организаторы выставки в «Манеже».

И романтизм если в той эпохе и присутствовал, то уж никак не в виде прилагательного. Скорее, был в наличии не «романтический реализм», а «реалистический романтизм», когда от мечтаний о полифонии и гармонии отечественная живопись начала выкристаллизовывать новую реальность. Советская система не мечтала о некоей «романтике», она её строила.

Это первая замеченная подмена. Но, далеко, не последняя.

Претенциозно и безапелляционно со страниц буклета на посетителей выставки вываливался набор изощрённых формул, не только не выдерживающих, но и не предполагающих, видимо, никакой критики.

Такое, например: «Выставка «Романтический реализм» - большое путешествие  по короткому отрезку горячего, пылающего времени, разглядывание застывшей лавы. Фиксация перехода искусства от свободного, ничем не сдерживаемого поиска к эстетике оптимистического конформизма. Не обязательно навязанного сверху, но определённо поощряемого».

Спрашивается, почему большое путешествие, если речь идёт всего-то о 80 работах? Почему художественная победа социалистического реализма объявляется застыванием лавы? Почему художественная определённость – это непременно «оптимистический конформизм»?

Настойчиво проводится мысль, что в наличии имелась некая абсолютная свобода. Которую потом большевики методично «задушили» и явили миру нечто слабенькое, пропагандистски одиозное, «без затей и лишних аллюзий».

Признаем, что схема выстроена логичная. Только вот упрощённая и неверная.

Даже при самых неблагоприятных политических обстоятельствах у советских художников всегда оставалась творческая отдушина. В буклете прямым текстом говорится об этом: «…просвещённые зрители видели в кавказских и среднеазиатских художниках героев эстетического сопротивления, нонконформистов, променявших удобства столичной жизни на свободу слова и дела».

То есть отклонения от генеральной линии в творчестве советского времени были возможны. Хотя и обставленные иными реверансами восточного или прибалтийского свойства, но возможны. Их разрешали, за них даже платили деньги.

Авангардное искусство советский соцреализм не уничтожил. И что самое главное: не стремился уничтожить! Полагая гораздо более важным не воцариться на горе трупов, а доказать диалектическое понимание действительности во всей её полноте и широте.

Конечно, если художник не вылезал из вытрезвителей, а через слово пускал КПСС на разное количество букв, то, понятное дело, ему крепко-накрепко закрывали все дороги. Но если конфликт ограничивался лишь эстетическими аспектами, то советская машина не слишком упорствовала.

Например, просто сравним тиражи книг 1975 года, как раз после знаменитой «бульдозерной выставки», реалиста Александра Твардовского и авангардиста Андрея Вознесенского. «Стихотворения» первого  выходят в свет в «Современнике» тиражом 50 тыс. экземпляров, а у второго «Художественная литература» печатает «Дубовый лист виолончельный» 100 тысячами.

Более того. В 1976-м Твардовский ещё прежнюю книгу перелистывает, а у Вознесенского «Молодая гвардия» выпускает «Витражных дел мастера» теперь уже двумя тиражами в 130 и 150 тысяч.

Согласитесь, что советская система любила своих реалистов достаточно странной любовью. Во всяком случае, не такой, как сейчас пытаются доказать авторы буклета к выставке «Романтический реализм». Как говаривал Андрей Вознесенский по схожему поводу:

Голову ампутируйте,

чтоб в душу не шла гангрена…

Да и насчёт некоей, якобы востребованной революцией, авангардной волне. Этот миф о новом революционном искусстве старательно культивируется. Только вот зачастую не берётся в расчёт, что говорили об этом не осчастливленные авангардом массы, а сами авангардисты.

Вот, например, Алексей Кручёных пишет: «В те дни можно было часто видеть большие сборища народа и скопления остановившихся трамваев. Что такое? Это Давид Бурлюк, на углу Кузнецкого и Неглинной, стоя на громадной пожарной лестнице, прибивает к углу дома свои картины. Ему помогают зрители поощрительными возгласами, взрывами аплодисментов».

Вроде бы налицо небывалый взлёт и звёздный час авангарда. Но не будем забывать, что говорит это пока только заинтересованное лицо, сам Кручёных. Масса лишь глазеет и забавляется.

Культурная жизнь в СССР текла в целом свободно и комфортно. И реалисты, и авангардисты требовали себе больше внимания, тянули одеяло на себя, но так как одеяло было большим и очень длинным, то укрываться им одновременно могли очень многие.

Не пускают художника в Москве, можно неплохо устроиться в национальных республиках, даже не вынув фиги из кармана. Не хочется восточно-прибалтийского камуфляжа – можно устроиться оформителем. Хоть витрин, хоть книг.

И не по некоей государственной разнарядке, а в честном соревновании идей и художественных приёмов побеждали в умозрительной борьбе за умы людей И. Грабарь с его картиной «В. И. Ленин у прямого провода» (1927-1933), Б. Иогансон - «Допрос коммунистов» (1933), Г. Ряжский - «Председательница» (1928), плюс многие другие из представленных и непредставленных на выставке в «Манеже».

Не политика обозначила их масштаб, но внутренняя художественная сила.

Ведь как ни выпячивай того же Лабаса, он так и остаётся обычным даровитым художником. С хорошим чувством цвета и выразительным рисунком. Но уж никак не соперником, равным по силе Пластову или даже Дейнеке.

Водораздел в советскую эпоху, равно, как и в любую другую, происходит совсем по иным границам.

Об этом давным-давно сказал хотя бы народный художник РСФСР С. П. Ткачёв: «…во все века великие художники жили идеями своей эпохи и выражали их. Оттого они и велики».

Оттого, а не наоборот!

Жаль, если те, кто организовывал в «Манеже» выставку, кто развешивал там картины, придерживаются точки зрения, изложенной в своём же буклете. Тем самым, серьёзно обедняя себя. Подменяя реальный разговор об искусстве выдуманной схемой.

 

 



ООО «Союз писателей России»

ООО «Союз писателей России» Ростовское региональное отделение.

Все права защищены.

Использование опубликованных текстов возможно только с разрешения авторов.

Контакты: